— Я в-вас успокою… Вот бог свидетель, отец наш… Я сссебя не пожалею, а уж удостоверю!.. Уж да.
Я проснулся.
Открыв глаза, я увидел, что около меня стоит тот же Лиссабонский, только настоящий, живой. Он и разбудил меня.
— Какими судьбами? — с удивлением воскликнул я, изумленный появлением Лиссабонского, которого не видал более пяти лет.
— Разрешено! — весело улыбаясь, проговорил Лиссабонский. — Еду, брат, в деревню, в волостные писаря…
— Зачем? — не без ужаса воскликнул я, находясь под влиянием сна.
— Призывают… Вот погляди газету: «с нравственным и умственным уровнем». Только знаешь что… Действительно призывают, и очень часто, но почему-то не говорят о тенденции этого уровня… Ведь и у грабителя тоже есть уровень, и у всякого мракобесца. Неграбительский-то уровень позволителен ли? вот в чем вопрос… Между тем эти неграбительские течения в русской жизни и в русской мысли ведь положительно необходимы в это время, когда такой простор течениям грабительским. А главное, этого течения идей искоренить-то нельзя. Они — не выдумка, а правда, и правда именно русской жизни. Я расскажу, как они захватили меня, например. Что я? Человек без определенных занятий, ничтожная капля общественного моря. А и в капле кое-что видно любопытное.
Отрывки из этих рассказов мы и хотим передать в последующих очерках.
Долгое время не приходилось мне возобновить с Лиссабонским разговора по поводу явлений русской жизни, возбужденных в нашем сознании странным сновидением под новый год. Однажды начавшийся было разговор был прерван появлением приятеля, предложившего отправиться на сельскохозяйственный съезд и разлакомившего нас напечатанной программой съезда, которая, как нам казалось, давала возможность искреннему человеку сказать хотя пяток искренних слов о народе. Но мы горько ошиблись. Прослушав часа три не то чтобы разговоры, а какое-то болотное «бульканье», причем слова ораторов вяло появлялись, как пузыри на болоте, беззвучно лопались, не оставляя впечатления, даже звука, мы оставили залу заседания с каким-то безжизненнейшим душевным утомлением. Когда мы шли на съезд, у нас были вопросы и интерес в разрешении их; когда мы шли со съезда, не было у нас ни вопросов, ни интересов, а было неотразимое угнетающее впечатление какого-то нездорового «бурчания», бурчания, в котором как-то коллективно слилось: бурчание гнилого болота и расстроенного желудка и еще более расстроенной мысли… Две недели после этого гипнотического сеанса не хотелось ничего читать, ни о чем думать, ничем интересоваться… Возьмешь газету и едва только встретишь что-нибудь вроде: «земельные наделы крестьян…», или «как известно, малоземелие…», или «улучшенная обработка…» — и валится из рук газета, потому что «бурчание» по всем этим «насущным» вопросам неотразимо встает в воспоминании. А тут эти бесконечные, отупляющие, даже окаменяющие вести о голоде: сегодня пишут о мальчике, который съел свою ногу перед смертью от голода, завтра о женщине, которая повесилась также от голода, а послезавтра и бесконечно изо дня в день всё новые и новые и всё более и более невероятные и отупляющие известия. Тут же, среди этих ужасов, толкутся какие-то благодетели, требующие корок на прокормление миллионных масс, решающиеся сушить их на собственный счет; тут же и Федя с Машей, пожертвовавшие два рубля, тут же и крики на безделие, и мероприятия, и звуки благородного негодования, и в конце концов надо всем этим и между всем этим то же самое «бурчание» пленной мысли и пленной энергии…
Не только для разговоров с Лиссабонским не было ни малейшего предлога, но и охоты к нему совершенно ни малейшей не чувствовалось. В таком-то гнетущем душевном состоянии пришло мне на ум уехать на денек из Петербурга в деревню, и если я рассказываю ниже об этой поездке, так это потому только, что она до некоторой степени была причиною возбуждения некоторого интереса к продолжению разговора, начало которого рассказано в первой главе этих заметок.
Не без чувства величайшего удовольствия очутился я в вагоне Николаевской дороги, в вечер того самого дня, когда мне пришла мысль уехать в деревню. И еще больше удовольствия испытал я, когда двинулся поезд, ибо, несмотря на то, что путь мой был недолог и удаление из Петербурга ненадолго, все же таки Петербург хотя на некоторое время уходил от меня; я на время, на несколько дней, мог позабыть его, фактически (за расстоянием и невозможностью получать газеты) должен был остаться вне ежедневных интересов петербургского дня, то есть вообще имел возможность механически облегчить свое душевное состояние. Деревня не особенно привлекала меня, но я твердо знал, что там есть кой-какие новости, новости деревенские, и хотя маленькие, но реальнейшие, и, стало быть, способные интересовать вас в самом деле, а не так только, чтобы кой-как убить время.
В четвертом часу утра, когда еще над снежными равнинами лежит глухая, темная, непробудно-сонная ночь, я должен был оставить вагон и пересесть в сани. Выйдя из вагона на платформу станции и ища глазами ямщика, я совершенно случайно встретил знакомого крестьянского парня Мишу, лет двадцати. Оказалось, когда я подошел к нему, что он также ехал с этим же поездом, только сидел в другом вагоне.
— Ты зачем это в деревню? — спросил я Мишу, зная, что он с двумя другими братьями жил в извозчиках в Петербурге и должен был пробыть вплоть до весенних полевых работ.
— Да что! — с горечью самою искреннею сказал он. — Паранька намутила, подлая!