И если бы случайному человеку захотелось узнать, «с чего же это он грустил так», то местный обыватель не нашел бы, что ответить, или ответил бы что-нибудь вроде: «А господь его праведный знает… Капиталу своему, может, сожаление было али что-нибудь, какие прочие предлоги, — неизвестно нам это. Господь его ведает!»
И ничего более местный обыватель и даже очевидец не сообщит о чудаке добром барине. Анекдотов об этой доброте, разных случаев, в которых она выказывалась, сообщат многое множество; но все эти сведения нарисуют пред вами только фигуру барина, правда доброго, но вообще человека не нарисуют. Источник доброты, этой чудачливой панибратской обходительности барина с крестьянами, этой заботливости о том, «что, мол, не устал ли», наконец источник этого невозможного равнодушия к деньгам — все это для местного обывателя и даже очевидца объясняется именно барскими, отличающими барина от мужика, свойствами. Барин может так чудачить, куралесить, барин волен куралесить на такой образец, как пожелает: на то он не мужик, а барин, на то у него и денег много.
Несколько лет тому назад совершенно случайно пришлось нам познакомиться с этим, отсутствующим теперь в неизвестности, добрым барином, Михаилом Михайловичем, и теперь иной раз, сидя на крыльце его мызы (приведенной в порядок одним моим знакомым) и толкуя с обывателями обо всякой всячине, до некоторой степени могу себе представить поистине трагическое состояние духа, в котором должен был находиться добрый Михаил Михайлович…
Добрый барин! Что может быть ужаснее для человека с его направлением мыслей! Он, в ту пору молодой, двадцатипятилетний барчонок, только что оставивший университетскую скамью, приехал сюда вовсе не для того, чтобы величаться капиталами, барством и довольствоваться всеобщим раболепием. Для охотников ко всему этому есть другие поприща, а не лядинская трущоба. Он явился здесь именно в уверенности, что он порвал связи как с своим семейством, так и с городским обиходом жизни, с своекорыстным употреблением своего капитала, знания и т. д., и т. д. Все это он бросил позади себя и явился нарочно в трущобу, в бесплодное, дикое место, где человек терпит, нуждается, бьется… Михаил Михайлович пришел сюда с тем, чтобы «на новом месте» совершенно по-«новому» начать жить, жить так, чтобы каждый кусок, который попадает ему в рот, не пахнул чужим трудом, чужим потом. Он пришел трудиться наравне со всеми, как равный в правах и обязанностях, спать вместе с другими на соломе, есть из одного котла, а деньги, как нажитые общим трудом (так был М. М. в этом глубоко уверен в то время юношеских фантазий), должны быть достоянием той кучки людей, которая должна была образоваться как из крестьян, так и из искренно разорвавших с прошлым интеллигентных людей. Что среди крестьян он непременно отыщет людей, которые всецело не только поймут, но еще и разовьют его мысли, — в этом он был совершенно уверен. Крестьянин — это одетый в полушубок живой памятник всего, чего не упишешь в двадцати шести томах истории Соловьева. Мало того: в то прекрасное время к фигуре крестьянина как-то невольно примыкало, кроме двадцати шести томов Соловьева, еще все мучительно передуманное и пережитое европейскою жизнью.
Сообразив все это и соединив все так безобразно-трудно пережитое человечеством в лице крестьянина, которому, наконец, настало время вздохнуть свободно, Михаил Михайлович не мог не подозревать, что такое существо, как крестьянин, бедный, измученный, забитый, испытавший и переживший бог знает какие невзгоды, несущий на своих плечах опыт тысячелетних трудов, — должен, непременно должен питать ненасытную жажду устроить жизнь по-новому; у него в горле пересохло от этой жажды, он ждет не дождется, он страстно хочет вздохнуть полной грудью. Пред этим величием Михаил Михайлович — пигмей; он ничего не имеет права желать, как только отдать этому гиганту все, что у него есть: деньги, знание, труд. Больше Михаилу Михайловичу ничего не нужно. Он пришел униженным и смиренным работником. Так Михаилу Михайловичу казалось… Он готов был простить всякую грубость, невежество, всякую неприятность со стороны его народных сотоварищей; он знал, что иначе не может быть, что не из чего выработаться было тонкостям и деликатностям; он был готов все простить и все претерпеть… Но, увы! — народ никаким образом не мог простить Михаилу Михайловичу ни капли из прошлого, потому что прошлое было крепостное, — как не мог забыть и своего крепостного прошлого. Этот крепостной опыт крестьян — с одной стороны, и с другой — то, что Михаил Михайлович был ведь в самом деле барин, и сокрушило и планы и деньги Михаила Михайловича без остатка.
Да и какие бы другие представления мог иметь только что вышедший «из крепости» крестьянин о людях, подобных Михаилу, Михайловичу? Разве было что-нибудь и когда-нибудь подобное? А что Михаил Михайлович — барин, это местный обыватель заключил по тысяче мелочей, которые для Михаила Михайловича казались ничтожными, не имеющими никакого значения в таком серьезном деле, как то, за которое он брался. Уж одно то, что он приехал в деревню со станции в тарантасе, а не пришел пешком с котомкой за плечами и босыми ногами, не попросил Христа ради испить, — уж это доказывало, что он не мужик. Он щедро дал на водку, дал столько мелочи, сколько попалось в руку в кармане, — «и карьера его была решена!» А когда к Михаилу Михайловичу стали приезжать его приятели, всё люди простые, честные, добрые, тогда местные обыватели, нимало не сомневавшиеся в том, что люди эти — господа, окончательно убедились еще в том, что они и добрые. Один послал за газетой на станцию и дал рубль серебра за хлопоты — заработок небывалый и новый, что немедленно же убедило обывателей в доброте господ и в том, что они — чудаки.