— Подати, батюшка, — говорит он, — пода-а-ти!.. Подати надоть. платить, из-за того и бьемся… Недоимка!
И действительно, недоимки накопил лядинец сверх всякого вероятия.
Итак, если лядина обладает вышеописанными свойствами; если древнейший прародитель наш, новгородец, должен был призывать варягов только для того, чтобы они заставили жить и страдать в этих трясинах; наконец если в настоящее свободное время местные обыватели не хотят приобрести лядину и за половину той цены, которую они давали во время крепостного права; если, повторяем, все это так, то спрашивается: чем, какими резонами можно объяснить попытку какого-то чудака превратить это пустое место в нечто обитаемое? Какие резоны имел этот чудак начать постройку (и не кончить) большого двухэтажного дома в одной из этих трясин? Кого он хотел удивить, начав (и не кончив) копать в этой болотной трясине канавы, как известно, мгновенно зарастающие прутняком и всякой травой? Что, кроме величайших неудобств, имел в виду неизвестный чудак, пытаясь перекинуть через некоторые трясины довольно приличные мостики, так как выбраться из трясины на мост и затем уже с некоторой высоты вновь опрокинуться в трясину же — ни крестьянину с возом, ни охотнику столичному, шаг за шагом пробирающемуся на тряской телеге в какой-нибудь откупленный для охоты участок, не представляет ни малейшей приятности. И вообще что это был за чудак?
Такие мысли невольно должны приходить в голову как крестьянину, пробирающемуся на дровнях за дровами или за сеном в лес, так и столичному охотнику и всякому случайному прохожему, путь которого почему-либо лежит мимо покинутой, но, очевидно, очень недавно начатой, и притом в широких размерах, мызы, раскинутой в довольно глухой местности одной из лядин новгородских.
Мыза задумана в широких размерах: деревянный, двухэтажный с мезонином дом стоит недостроенный, очевидно брошенный своим владельцем; стекла в окнах нижнего этажа кой-где целы; во втором нет ни стекол, ни даже рам; в мезонине то же самое. Дом, надо думать, предполагалось поставить в саду, о чем свидетельствует повалившаяся в разных направлениях загородь. Новые в то время ворота стоят покачнувшись и перекосившись. Баня, людская просторная изба, сарай, скотный двор, погреб — все это ново, пахнет свежим лесом, носит следы недавнего струга, рубанка, пилы. Масса щеп вокруг дома также свидетельствует о том, что затея поселиться в трясине — затея недавняя, и все это, несомненно стоящее больших денег, брошено, покинуто на произвол судьбы. На расспросы случайных посетителей извозчик или проводник из окрестных крестьян обыкновенно отвечают, что «хо-о-роший был барин… и — и, какой человек! одно слово — доброта, душа-человек! Не нажить такого барина и вовек!» А куда он исчез, этот «хороший барин», никто не знает. Рассказывали, что ушел в заморские земли… «И как ушел-то? Думали было, что в город поехал на день, на два, ан — глядь — вот уж второй год его нету, и посейчас неизвестно где»… Точно так же неизвестна местным обывателям и причина, почему барин нашел нужным бросить все добро, бросить такую кучу денег, уйти, не сказав ни слова знакомым мужикам, которые «оченно и премного барином довольны были и завсегда» и т. д.
И затем, если бы случайный посетитель пожелал разузнать о барине что-нибудь поподробнее, то ему сообщили бы множество фактов, доказывающих необыкновенную доброту и простоту (похвальная сторона этого последнего качества в устах крестьянина имеет весьма сомнительное свойство), но решительно ничего в объяснение причин появления его в этой трясине. Расскажут вам для характеристики барина: «Уж и добер только был человек, на редкость даже!.. Ценой не скупился: вперед давал, сколько хошь, — по сту, по двести рублей, и по триста давывал, работой не неволил… Бывало, как лес чистили, часика с два потукаешь топором, дерев с пяток свалишь, уж бежит: не устали ли, мол, ребята? Водки тащат, закуски — пей… Это, например, чай с сахаром за всякое время пей, сколь хошь! Внакладку пивали, сказать ежели вам по совести, истинным богом… всей артелью человек в тридцать внакладку — пей! Ничего! Никаких вредов не делал… Это уж что говорить! Иди ты, братец мой, к нему в полночь — запрету нет, иди прямо — допускает без разговору, садись, пей чай али там вино, кофей — это у него сделай милость, не опасайся!.. Скажешь: „А что, Михал Михалыч, хотел я у вас увспросить, коровенку хочу…“ — „Много ль?“ И сию минуту даст, ежели есть, а ежели нету — „вот, говорит, съезжу в город, привезу…“ И верно!.. Одно слово, барин был добреющий, худова слова даже ни единого разу не сказал; а надо говорить уж правду, случалось, с им худо поступали, что греха таить!.. Под конец, как ему уйти, народишко-то вокруг него малым делом поиспортился… Бывало так, что только топором стучит об дерево, а рубить не рубит. Стучат пострелы по пням, а потом идут расчет получать. И платил и вперед давал. До чего баловство проникло например, что Мишка — вот тут есть мальчонка — так тот, постреленок, бывало, в людской сидим, чай пьем, набьет себе в чашку кусков восемь, а то и десять сахару, сидит в шапке перед образами, да еще и на стол, с позволения сказать, садился! Истинным богом, садился, вот до чего их обуяло! А иной и совсем худо делал. Даст ему Михал Михалыч сотельную: „Поди, мол, хошь там Микита или Егор, разменяй, мол, бумагу-то, да, кстати, отдай тому-то, либо тому…“ — „Слушаю“, — скажет и пойдет, да, вместо того чтобы отдать кому приказано, приходит назад и докладывает: „Уж вы меня, Михал Михалыч, не браните: я деньги ваши истратил, купил себе тесу или там лошадь, корову; уж вы меня поставьте на работу, я вам отслужу“. И то не серчал. „Ну что ж!“ — только всего и было от него… Вот какой был человек!.. Ну, а как стал он мало-маленько хмелем зашибать — ну уж тут с ним стали орудовать, надо сказать, прямо не по-хорошему… Во хмелю-то хоть раздевай его. Плачет, а с него счищают деньгу-то: охотников-то у нас на эти дела, господин, весьма предовольно!.. Я так думаю, что должно быть, что капиталу он своего решился в наших местах — оттого и ушел. А уж этакой был барин!.. Не нажить такого барина нам, нет, не нажить! Под конец-то он чего-то уж больно затужил, выпьет, бывало, — и крепко иной раз выпивал, — и зальется, а с чего — не сказывает…»