«Стало быть, так угодно богу, если тысячи и миллионы народа бьются точно так же, как и мы», — вот как объясняет себе каждый крестьянский дом свое положение, поднимаясь на работу с петухами.
Но покорно подчиняясь велению свыше, крестьянин, сидящий на необитаемом острове, не может не действовать, не может не смотреть на себя иначе, как только в интересах этого необитаемого острова. Этих интересов, этих забот, которые тоже даны свыше, такая гибель и облегчить их какими-нибудь иными силами, кроме собственных, до такой степени кажется невероятным (никто не знает примера со дня рождения), что окружающие одну крестьянскую семью другие крестьянские семьи для первой будут также казаться такими же необитаемыми островами, населенными жителями, действующими и смотрящими на жизнь только во имя своих собственных забот… Попалась одному необитаемому острову работа, он захватит ее столько, что не в состоянии и выполнить, а уж соседнему острову не скажет!.. Если соседний остров послабей, победней, то, пожалуй, можно всучить ему работу, которая попалась, но вместо рубля заплатить слабому острову пятиалтынный, а восемьдесят пять копеек оставить у себя в кармане… Случись то же самое с слабым необитаемым островом — и он поступит так же точно, и оба будут полагать, что все это совершенно правильно, по-божьему, по-господнему…
И в самом деле, при такой разрозненности членов общины в нравственном отношении, посмотрите, какая ничтожная связь существует между ними и в вопросах общественной выгоды, прямой пользы, расчета.
И нет людей, которые бы приняли к сердцу весь этот ужас деревенских порядков, которые бы, перестав сочувствовать народу на словах, считали бы своею обязанностью жить среди него, отдавая ему свои знания и давая ему возможность видеть и понимать такие вещи, которые теперь уткнуты в самый темный угол собственных своих нужд, забот и горя…
Признаюсь, все эти соображения произвели на меня не очень-то приятное впечатление, неприятное почти в той же мере, как и следующая, виденная мною на днях, сцена. На крылечке одной избы сидела женщина и ласково-преласково гладила кошку; кошечка была хорошенькая, молоденькая, очевидно не достигшая еще кошачьего совершеннолетия. Женщина ласкала и приговаривала:
— Умница! Вот уж умница, Пеструшечка!.. Мышку поймала! Первенькую.
А хорошенькая, молоденькая кошечка, нервно виляя хвостом, утирала лапкой окровавленный ротик…
Я очень хорошо знаю, что нельзя допускать мышей безнаказанно распоряжаться в кладовой; я, кроме того, решительно не стою за мышиную автономию; но я не люблю и милых, наивных мордочек, у которых окровавлены миленькие, хорошенькие губки… Я бы не решился гладить и ласкать эту невинную с окровавленной мордой тварь, хотя и признаю, что тварь эта действовала на законном основании, хотя и понимаю, что столь раннее сознание своих обязанностей, какое обнаружила молоденькая кошка, достойно всякого почтения… И мне невольно припоминается милая, умненькая кошечка, умывавшая лапкой свой хорошенький ротик… И, право, нехорошо на душе…
Приведу два примера деятельности Ивана Васильева из рассказанных мне сычовским обывателем, чтобы читатель сам мог убедиться как в природной даровитости этого человека, так и в действительности одушевлявших его общественных качеств.
И то и другое стало для меня особенно ясным, когда обыватель рассказал мне о переделе общественных земель. Дело это в здешних местах происходит, по словам рассказчика, обыкновенно таким образом: в год передела все общественники-землевладельцы, со старостою во главе, отправляются на место передела и, во-первых, обходят общественную землю, деля ее на три поля, во-вторых, обходят отдельно каждое поле (озимое, яровое, пар), деля на участки по качеству, также на три участка: хороший, средний и плохой, и, в-третьих… Но, в-третьих, начинается нечто для обыкновенного смертного невероятное. Представьте себе, что по разделе земли на поля в каждом поле оказалось по десяти десятин (говорю примерно), а по разделе на участки по качеству десять десятин поля разделились таким образом: хорошей, положим (из десяти десятин), оказалось две десятины, средней — три, а плохой — пять. Вот эти-то куски и требуется разделить между всем миром, между восьмидесятью человек. Судите теперь сами, какая египетская работа (уж не знаю чего: ума или чего-нибудь другого) нужна, например, для того, чтобы определить ту цифровую дробь десятины, которая приходится на душу в двух десятинах хорошей земли, суметь потом, по-пчелиному точно и верно, без обиды, отмежевать эту дробь на земле; потрудитесь представить себе все невозможное пересечение линий, все эти геометрические фигуры, которые могут при этом возникнуть; прибавьте к этому, что точно такая же операция происходит над каждым полем, следовательно, повторяется девять раз, и подивитесь необычайной силе памяти Ивана Васильева, который, в качестве сельского старосты (два года он был сельским старостой), мог помнить один всё эти трижды восемьдесят геометрических фигур! Каждому домохозяину нетрудно помнить границы своих участков в трех полях, но помнить одному границы всех участков — дело громадное, а Ивана Васильева именно и хвалят за то, что он «помнил», что он не давал маху в случаях споров и всегда мог вернейшим образом указать, что кому следует.
Но этого еще мало; земля, разделенная таким аптекарски-совершенным способом, обыкновенно не остается в таком виде, как изображено выше. Почти тотчас по разделении ее аптекарски правдиво, на сцену выступает, во-первых, взаимное соглашение, а во-вторых, нужда, и моментально сбивают всю эту кучу геометрических фигур, всех этих треугольников, углов, клиньев, скрупулов, драхм и унций в одну перепутанную массу, совершенно уничтожающую аптекарскую правдивость передела: тут оказывается, что владельцы хороших драхм предпочли взять побольше худых золотников, тут земля ускользнула, потому что «ты мне подвержен», потому что нужда велит её отдать внаем и т. д., и т. д. до бесконечности. Но если аптекарски-аккуратный вид правдивого дележа и исчез, если в действительности и вышло так, что некоторые из получивших землю пошли домой вовсе без земли или с правом только на худую землю, тогда как другие с тем же правом исключительно на хорошую, то все-таки для сельского старосты необходимо помнить, крепко держать в голове весь процесс превращения передела из одной формы в другую, то есть, памятуя обо всех вышеупомянутых треугольниках и прочих фигурах, необходимо знать, как, на каком основании фигуры эти очутились вовсе не в тех руках, в которые попали они при аптекарской развеске. Все это необходимо было помнить, ввиду необходимости разрешать очень и очень частые недоразумения, возникающие из смешения нужды с правом, а права с «ты мне подвержен». А Иван Васильев все это знал, все помнил, и фигуры, и драхмы, и «ты мне подвержен», и «что кому следовает». По крайней мере его решения по разным земельным спорам крепко помнит вся деревня, говоря, что справедливей его никто ни прежде, ни после таких дел разбирать не умел, потому что никто не обладал такой способностью вникать во всю эту геометрию нужды. И мне кажется, что Иван Васильев не мог бы в таком совершенстве выполнять этого трудного дела, если бы напряжение его внимания не поддерживалось глубоким сознанием общественной важности этого дела. Другой рассказ обывателя, касавшийся деятельности Ивана Васильева, рисует его также при дележе общественного имущества, именно леса. Дело это, хотя несколько и в меньшей степени, все-таки требует недюжинного внимания к общественным интересам. Лес делится таким образом: во-первых, миряне по возможности в полном составе назначают участок, который подлежит к срубке, для чего всем миром делают обход этому участку; затем, во-вторых, вновь обходят отведенный участок и сортируют его на разряды, по качеству леса, причем топором отмечают деревья первого сорта, второго и третьего, для чего необходимо обойти лес три раза, а всего, стало быть, уже четыре, и, в-третьих… Но тут опять происходит нечто поразительное, именно: обойдя лес четыре раза, миряне делают каждый свою метку или жребий со своей меткой; для этого берутся по возможности ровные сучья, рубятся н