Толкает кто-то меня, слышу, под бок, изо всей, тоись, мочи, кулак мне под ребро посылает… Я было крикнул, да рот мне зажали: «воры!» — шепчут… Очнулся я — догадался, что наши ребята ползком подползли, притаились… «Где, мол, воров видишь?» — «А вон, бают, двое ползут… Не замай, доберутся до лошадей, тогда сразу всем единым духом броситься и шум поднять…» И точно, пригляделся я к темени-то: вижу, действительно шевелятся в двух местах… Ну, прямо сказать, на зверя так душа не замирает… Кажется, целый год прошел, покудова дождались мы конца. И просто, по совести сказать, без памяти бросились все, как один человек, только было один из воров за гриву лошадь поймал… А уж заорали, гаркнули, так и сейчас мне удивительно, как у меня нутро цело осталось… Налетели мы на них — ястребами… Так налетели, что у одного ногу, у другого руку переломили; секунда, кажется, одна, а глядим, уж они как куренки валяются ничком и только охают… Единым духом — руки назад, морду в землю, лежи, дожидайся свету… Порешили было не бить, а полностью предоставить в волость; да ведь что будешь делать-то, больно уж мучители-то большие: караулим — сидим, уж конечно, не молчим, да нет-нет кто-нибудь и тронет — то сапогом этак в бок, то вожжой, то за волосы… Верите ли, теперь вспомнить оторопь берет, а в ту пору не то что жалеть, а прямо сказать сластит, коли ежели вцепишься… Не утаю, было и моего греха в этом деле, но в меру… Прочие же, например, ребята так разыгрались, в такую охоту, что, коротко вам сказать, приспособствовали мы их к свету до бесчувствия… Пришлось вести на деревню под руки…
Один-то, постарше, все молчал, ни словечушка не сказал, а другой-то, помоложе, взмолился: «Не ведите, мол, нас по деревне, други милые! Убьют нас… Ох, отцы мои родимые… Ведь я, говорит, ваш земляк, сычовский!.. Пожалейте своего-то! Я, говорит, Федор!» В ту пору невдомек нам было, каков таков Федор (а ведь точно наш, сычовский, оказался), а, признаться, жалковато будто становилось; потому сами-то мы натешились, зло сорвали, а уж в деревне, мы это верно знали, им, ребятам, своей препорции не миновать… И сказал было я: «а что, ребята, не отвесть ли, в самом деле, в волость задами?» Да дерни дурака Федьку сказать эти слова, что, мол, «ваш я земляк, сычовский…» — «А, мол, такой-сякой, так ты еще своим-то землякам вред, например?..» И опять замутило на сердце.
— Веди, ребята, деревней! — гаркнули товарищи, и поволокли мы их улицей…
Солнышко еще и не думало показываться, чуть светало, и народ еще спал… Думали-думали — куда идти? пошли к Ивану Васильеву… Первеющий был у нас голова! Староста был, копейки мирской не утаил, за мирское дело горой стоял, правду блюл пуще глазу, зеницы ока… И откуда такой уродился человек, дивное дело! С год назад его лошадь зашибла, всей деревней хоронили — потому заслужил!.. Таких еще мы людей и не видывали потом… Первый наш судья, хранитель мирской, божий человек… Заберет его за сердце каким делом — жив не расстанется, последнюю овцу продаст, а уж добьется своего. Вот к этому-то человеку и повели воров-то… Подвели к дому, разбудили; вышел Иван Васильев: «что, мол, такое?» — «Так и так, говорим, воры…» Поглядел он как-то на них, поглядел сыскосу, скрипнул зубами: «караульте, говорит, а я народ подыму!..» Больше ничего не сказал, только пошел отмеривать вдоль порядку саженными шагами да по окнам бухать: «вставай! воры! выходи!..» Всполошилась наша Сычовка. Поднялся народ в чем был, валит со всех сторон — а у нас полтораста дворов… Окружили нас со всех сторон, даже самим не повернуться; и ругали и плевали на воров — в полную волю… Но настоящего чтобы — ничего никто не знал, как быть и что делать. Только идет назад Иван Васильев, и лица на нем человеческого нету. Рукава засучил, побелел, ровно полотно. «Ребята, говорит, своим судом грабителей!» И что есть силы-мочи дал… значит, по скуле одному и другому. «Бей!» — гаркнул. Ну тут уж… Уж тут мы и свету не взвидели… Что было! Пресвятая владычица! матерь божия! Били камнями, палками, вожжами, оглоблями, один даже осью тележною… Всякий норовил дать удар, без всякого милосердия, чем попало!.. Тут уж мы, караульщики, — кто куда!.. Тащит их толпа своей силой, а упадут — поднимут, гонят вперед и всё бьют, всё бьют: один сзади норовит, другой спереди, третий сбоку целится чем попало… Жестокая была битва, истинно кровопролитная!.. Побежал я за писарем (пришло мне в голову, что не надо ли, мол, чего-нибудь по закону сделать); прибег с писарем-то назад, вижу, столпился народ около амбара посреди улицы, и слышу, разговаривают: «глянь-ко, малый глаза-то выпучил!» Пробрался я сквозь народ — вижу — точно, сидит бедняга на земле: один, постарше-то, этак вот спиной к амбару привалился, и глаза, точно, стали, недвижимо стоят, только грудь ходит, как жернов… А другой, Федюшка-то, стонет, за сердце хватается… Писарь с допросом к старшему: «Кто такой? Откуда?» Смотрит тот, глаза выпучил, а говорить не говорит… Откуда ни возьмись Иван Васильев. «Запираться, говорит, дьявол этакой?» Да в волосы ему… Уж, боже мой, как жестоко! И сказать нельзя. Упал тот ничком и лежит, не дышит. «Помер!» говорят. «Как же, помирают этакие черти! — какой-то старичок объявил. — Он, такой-сякой, слово знает!» Да мертвого-то (точно ведь помер старший-то) по спине-то да по чем попало… «Отходит! отходит! и другой-то отходит!» — закричали… И точно… помутились глаза и у Федюшки… Забрало меня за ретивое: «Федя! говорю, тебе бы молочка испить?..» Шевелит губами, а сказать не может… «Испей, Федюнька, молочка-то… может, отойдешь…» И что же он мне ответил на эти слова? «М-медку бы…» — чуть слышно прошептал так-то, и дух вон…