— А что, староста, — сказал ему вечером несчастного дня один из деревенских мужиков: — что я хочу у тебя спросить… Петруха вот синильщик просит у меня на задворках хатенку поставить… Как по-твоему: дозволено ли по закону его пустить?
Михайл Петров помалчивал, кряхтел.
— По три серебра сулится платить на год… Всё — деньги… А мне что ж? Место не украдет…
— Н-не знаю!.. — таинственно сказал Михайл Петров. — Пустить — отчего не пустить; дело это мирское… а только что…
Староста покачал головой и прибавил:
— Человек-то он… не того… что-то бытто… нечистоват!
— Неужто ж он худое что думает? Чай и на ем крест есть? Я же ему ублаготворение делаю; неужто ж он мне-то уж что-нибудь?.. Ведь тоже побился на своем веку, должон оценить, что даю ему упокой… Ведь и он крещеный человек-то?..
— Так-то так… да не очень-то, говорю, вокруг его благополучно… Так мне вот бытто думается… А впрочем…
— Али что-нибудь?
— Да вот, примерно, хоть это как по-твоему будет?
И Михайл Петров рассказал про холку.
— Ведь три года — это, братец ты мой, тоже надо подумать!.. Опять вот у Мирона с коровой…
И с коровой историю рассказал Михайл Петров.
— Ведь уж что-нибудь же да означает это? — философским тоном продолжал Михайл Петров, видимо стараясь сам проникнуть в самую глубину тайны: — ведь уж есть же что-нибудь?
Мужик слушал и задумался.
— Не хомут ли? — робко возразил он.
— Хомут! А отчего ж у других и хомут натрет, а все зарастает? Отчего же тут-то тр-ри года, братец ты мой? Ну пущай и хомут, а корову-то почему же так? Ведь покуда у Петра была — ничего, а как только вот к Мирону… Н-нет, тут не очень чисто!
Задумавшийся мужик, не угнетаемый так сильно мыслью об убытке, как был угнетен староста, пробовал было возразить, что и с коровой, может, так, «случаем» вышло, но Михайл Петров опять затуманил его, говоря:
— Случаем!.. Ну, пущай так; ну, а холка-то почему ж? — ведь три года…
Тайна не только не выяснялась, но делалась еще таинственнее и запутаннее, тьма еще темнее… Оба — и Михайл Петров и мужик — чувствовали, что разобрать все это невозможно, и знали одно, что тут, в этой тьме, главное действующее лицо все-таки тот же Петр.
— Вот тоже, — крепко подумав, робко произнес мужик: — у Андреяна… Тоже Петр… стало быть, купил он, Пётра-то, у Андреяна овцу, а Андреяна лошадь пала… после того…
— Ишь ты вот! — воскликнул Михайл Петров. — Именно говорю тебе — не чисто!.. Вот погляди! Уж что же нибудь есть в эфтом случае, что вред один от него — и больше ничего… Как хочешь! По мне все одно, я препятствовать не буду, хочешь, отдавай место, хочешь, нет, а что есть тут худое — уж это помни ты мое слово!.. Чует мое сердце, что не без этого… А по мне — как хоть…
И мужик и староста чуяли, что все это, может быть, и не так. Но никак не могли решить: значат ли что-нибудь все эти холки, коровы и овцы или же ничего не значат?
«А ну как что-нибудь в самом деле?» — думалось — и ответа не имелось никакого…
— Что ж, Кузьмич? — спросил Петр крестьянина, у которого на задворках думал поселиться. — Сладили мы с тобой дело-то али нет?..
— Надо быть, не выйдет, Петр Микитич.
— Что ж так?
— Да так, не подходит дело!
— Чего не подходит-то?
— Да все что-то бытто не того…
— Ты толком говори: чего не подходит? чего ты косишься-то?
— Чего мне коситься…
— Так чего ж ты рыло-то воротишь? Грабить, что ли, я тебя стану, в самом деле, за твою доброту-то? Что ты, с ума, что ль, сшел?
Петр совсем было убедил Кузьмича в безопасности дать уголок бедному человеку; но мысль о холках, коровах, о том, что «а ну-ко это что-нибудь?» — вдруг осенила его, и он торопливо и решительно произнес:
— Нет, Микитич, не сойдемся!
— Отчего так?
— Это — мое дело! Счастливо!
— Будь ты проклят, собака жадная, — проревел ему вслед Петр, ожесточенный этим бессовестным поступком, в объяснение которого Кузьмич не дал Петру ничего, кроме в высшей степени холодного, подозрительного, даже враждебного взгляда.
Очень может быть, что со временем Петр и будет доведен до желания отблагодарить своих односельчан чем-нибудь безумным и диким, чем-нибудь бедовым.
Осенние ночи. — Скука. — Кузнец. — Плут, а умен. — Разночинная голытьба. — Горькая участь. — Просвещенный мужик и его «ловкая» баба, — Опять мужик Иван Афанасьев пробует «выбраться».
Было часов восемь темного августовского вечера. Деревня затихала, гасили огни и собирались спать. С каждой минутой становилось все тише и тише: царство непробудного сна приближалось быстрыми шагами; еще час — и тогда «не добудишься», «не достучишься», «не докричишься». В такие мертвые часы волки утаскивают и режут овец и коров — и никто не слышит рева и блеянья, узнавая о несчастии только на другой день. В такие часы никто не слышит, как кричит и мучается неожиданно начавшимися родами женщина; не видит, как она в горячечном состоянии слезла с печки, с лавки, пошла сама не зная куда. Никто не поможет ей, не образумит ее, и она, полупомешанная, стеная и вскрикивая, шатается где-нибудь по грязному двору, неведомо как попадает в хлев, не помня себя родит ребенка, который иной раз задыхается тут же в грязи, иной раз расшибает голову о какое-нибудь бревно, иной раз обращает на себя внимание и аппетит какого-нибудь животного… Наутро, разумеется, ужас, зарывание мертвого в песочек; ряд мучительных дней, оканчивающихся уголовным делом и тюрьмой, большею частью благодаря собаке или свинье, которые обыкновенно и делают открытия в темную ночь зарытых детей… «Ничего не слыхали! Нет, крику не было, не слыхали что-то!» — показывают потом на суде крепко спавшие сожители или родственники подсудимой. И в самом деле, день-деньской намаявшись, умеют крепко спать деревенские жители; одни спят «как убитые», другие «как мертвые», третьи говорят: «заснул, братец ты мой, как ко дну пошел»; а есть и такие, что спят «как зарезанные».