Я просил говорить; говорил, что я все это понимаю и признаю его власть и т. д.
— Так вот каких нониче шарлатанов натворили! А считается учитель, тоже деньги получает. Он — бессовестный, лба перекрестить не умеет, а учитель! Чему же он может учить? Я бы его самого растянул в волости — да, вишь, тоже нельзя, заступятся; я так считаю, что это все одна шайка, рука руку моет, чтобы дух шарлатанский распустить по свету, а тем временем… Мы тоже слышим и видим, сделайте одолжение. А впрочем, очень приятно познакомиться. Воздух… что ж? Ежели насчет воздуху — ничего… сколько угодно. А за глупые наши мужицкие речи уж не взыщите, потому мы не ученые, а мужики-дураки, следовательно, и умных речей у нас нет. Ну, а какие есть, не взыщите. У нас тут воздух; вполне можно сказать, может освежать, например… До свидания-с!
Ушел, но этим не кончилось: на дворе, где мужик-пролетарий делал мне какую-то нелепую кровать, завязался общий оживленный разговор обо мне и о моих, всем ясных, всем враждебных свойствах. Замечательно, что и богач-старшина, и мужик-хозяин, и баба — все были как один человек. Но пуще всего меня волновало то, что пролетарий-то и был особенно неумолим в подозрительности.
— Слушай ты его, — азартно говорил он старшине, не переставая работать, — ты его послушай, он тебе наплетет… Учитель! Коего ему дьявола воздуху понадобилось за полтораста верст от Петербурга? Ты за ним должен глядеть в оба!.. Они мастера разговаривать-то — воздуху!
— Ну, будет тебе, — урезонивал его старшина, — тебе говорят, дураку: на дачу приехал; разве мало ездит господ?
— То-то много — не мало! Я про то и говорю: много, мол, их, шарлатанов. Он вот приехал насчет воздуху. А что у него на уме?
— Ну, что?
— Да! Что? Ты начальник, ну-ка говори, что? Знаешь?
— А ты знаешь?
— Я-то? Я его насквозь вижу.
Каким образом, через несколько времени такого разговора, плотник-пролетарий нашел возможным провозгласить на весь двор фразу о том, что «они, в прежние времена, людей на собак меняли, нам это хорошо известно», я решительно не понимаю и совершенно не могу выяснить себе направления мыслей плотника. Но фраза была произнесена громогласно и поддержана подобными же примерами: поддержал и мужик-хозяин, и хозяйка-баба, и даже старшина. Пролетарий-плотник будоражил публику больше всех. Когда была готова кровать, я дал этому моему ненавистнику на водку, дал я ему хорошо и надеялся, что он снизойдет ко мне и перестанет относиться ко мне с озлоблением, которого я ровно ничем не заслужил. Но я жестоко ошибся; плотник выпил «на все» и поздно ночью появился около моей избы.
— Эй! — кричал он мне с улицы. — Учитель! Поди-ка сюда. Иди, что ли? Н-ну, будет тебе, перестань, ид-ди! Я бы тебя поучил малым делом. Поди, я тебе дам наставление… Чего молчишь-то?
— Будет тебе орать-то! Не нашел время днем! — остановил его голос хозяина. — Чего орешь? Спит он.
— Спит? Ну, пускай: пес с ним. Пускай. А то бы я его вопросил бы о предметах. Пущай бы отвечал. Ну, пес с ним… Я бы ему показал, как человека на собаку менять… Я бы его научил… Ну, пес его дери…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Таким образом, на первых же порах моего пребывания в деревне я не мог не убедиться, что в настоящее время в народной массе бродят какие-то не вполне ясные для меня идеи, которые сплачивают ее в полном единомыслии. Во имя этих идей народ может «как один человек» поступать. В этом я убедился, несмотря на то, что лично ко мне враждебность окружающих меня лиц поутихла, хотя и не прекращалась. Следовало бы здесь рассказать про одного прохожего старика, который раскрыл мне господствующие теперь в массе идеи в полной законченной последовательности; но этот старик так великолепен, что я посвящу ему особую главу. Теперь же я ограничусь сказанным.
«Боже мой! как мне доказать им, а в особенности вот этому плотнику-пролетарию, что я вовсе не то, что они обо мне думают?» — думал я не раз, чувствуя ежедневно, ежеминутно тяжесть какой-то враждебной подозрительности во всех деревенских обывателях.
Они, правда, уж не разглагольствовали со мной открыто, они могли проходить мимо меня; но это было еще хуже: упорный, подозрительный взгляд каждого из них всегда останавливался на мне, долго пронизывал меня и нимало никогда не смягчался.
«Отдыхать» на травке при таких условиях было в высшей степени неудобно. Наконец желанный случай доказать, что я не «шарлатан», представился мне совершенно неожиданно. Но результаты, получились совсем не те, каких я ожидал. Об этом неожиданном случае я расскажу дальше.
«Итак, — думал я, — что же такое должен я сделать, чтобы снять с себя, в общем мнении людей деревни, подозрение в злонамеренности?»
Меня, без всякого сомнения, глубоко радовало то новое (для меня) явление сплоченности деревенских людей, которое обнаруживается в настоящее время в ревнивом оберегании «мужицких правов», но право же, думалось мне, они «не на того» напали, и не я тот человек, который таит в душе своей злостные относительно этих «правов» намерения… Чтобы доказать это подозрительным деревенским людям, очевидно, необходимо было совершить какой-нибудь такой поступок, который бы сразу, и притом для всего сплошь подозрительного деревенского общества, показал мои подлинные желания и взгляды по отношению к ним, деревенским людям, моим новым знакомцам и неожиданным врагам. Необходимо было притом совершить такой поступок, который бы обнаружил мои намерения без разговоров, так как именно только «за разговоры в деревне» на Руси, как известно, сгибло немало народу, а я просто хотел отдыхать на травке, а насчет погибели не думал спешить, потому что, казалось мне, и так я уже почти погиб… Поступок, не сопровождаясь разговорами, должен был в то же время иметь то свойство, чтобы при всеобщей подозрительности, при всеобщей сплоченности в недоверии и ревности к правам давал бы также всеобщее, то есть для всех одинаково доступное представление о том, что я не крамольник и не враг вообще крестьянского благополучия, необходим был, следовательно, поступок, как говорится, просто «благородный». Раз все меня подозревают, надо, чтобы и подозревать перестали также все, а для этого и надобно было поступить «вообще» благородно. А так как и за благородные поступки также на Руси сгибло несметное множество благороднейших людей, то необходимо было придумать такой благородный поступок, чтобы он, во-первых, был меньше булавочной головки, а во-вторых, чтобы он обладал свойством полнейшей неуязвимости, чтобы под него никто не мог подкопаться, придраться или «прицепиться». Соединив все сказанное выше в одно целое, читатель, надеюсь, поймет, что задача, которую задало мне новое течение деревенской мысли, была весьма затруднительна: я должен был совершить такой поступок, который, во-первых, должен быть общепонятен, во-вторых, неуязвим, в-третьих, благороден, в-четвертых, меньше булавочной головки, и, наконец, в-пятых, поступок этот в общей сложности должен был так ли, сяк ли дать деревенскому люду представление о том, что я, неизвестный для них человек, не таю против них зла.