Том 4. Из деревенского дневника - Страница 141


К оглавлению

141
XI

Не выдавая своего мнения по этому вопросу за непогрешимое, я, однакоже, имею некоторые основания предполагать, что до кулачества, до холодного, обесчеловеченного взгляда на людские отношения, деревенский человек дошел именно, и к несчастию, собственным умом, и притом умом сильным, наблюдательным, бесстрашным. Что ж давало этому уму непосредственное наблюдение жизни? Говоря вообще, всякий энергический деревенский ум за все последние двадцать лет мог в великом изобилии питаться наблюдениями, производящими только дурное и ожесточающее впечатление. Некоторое как бы злорадство непременно должно было лечь в основание его наблюдательности. Не говоря о материальных обидах, в виде урезок земли, леса, в виде плохого качества пашни, довольно-таки частенько достававшейся крестьянам по их освобождении, какая пища злорадству в этих попытках вчера еще полновластной усадьбы — сохранить прежнюю повадку отвоевать право на широкое безделие, когда уж к этому нет никаких средств! Не забудем, что наблюдатель наш — крепостной крестьянин; и нам будет понятно, почему неудачи помещичьего дома без особого сожаления встречались этим наблюдателем… Вон — в этой усадьбе — уже нет огромной дворни, не съезжаются полчища гостей, не выезжают из этих ворот тесовых кавалькады охотников и не тешатся по неделям в отъезжем поле… Громадная карета, величиной с дом, стоит недвижимо под сараем и лупится, расклеивается от дождей… Вот ее продали за безделицу на слом и стали ездить «парочкой», в маленьком тарантасике. Перечислите, припомните все в этом роде и подумайте, сколько раз деревенский наблюдатель должен был ощутить в себе желание сказать или подумать: «Ага, погашали, небось!» Кроме того, какая масса насмешек должна была волновать наблюдательный ум, когда среди явного разорения господская усадьба вдруг проявляла прежнюю повадку, как бы говорившую деревне: «И без вас обойдусь!.. ко мне еще придете, поклонитесь!» Это случалось, разумеется, когда удавалось заложить имение и некоторое время действительно не думать о новых условиях жизни; но наблюдательному уму было смешно глядеть на эти попытки. Он знал, что они основаны на проедании земли, которая под ногами… В общих чертах, наблюдения деревенского ума над непорядками господской усадьбы возбужали нехорошие мысли. Другой сорт наблюдений — деревенский, не умеющий собраться с головой мир. А он точно что не умеет разобраться с делами и с головой… Ему бы «по делам-то» надо скрепиться, стать крепко за свой расчет, разузнать все дела, где, как и что, чтобы на пользу себе делать, а не во вред, чтобы человеку легче против прежнего было, а не трудней, а он что же? На каждом шагу промахивается и промахивается. «Старики», то есть люди, которые ровно ничего не могут понимать в новых порядках, потому что всю жизнь прожили в старых, отдали, например, для уплаты податей реку за двести рублей и стали проданную рыбу покупать у своих же арендаторов-мужиков; арендаторы и двести рублей выручили назад да триста рублей нажили — и вышел вместо выгоды убыток, то есть был бы чистый барыш, если бы всяк ел рыбу задаром. Старая крепостная повадка сказалась: «заложись, а плати». Сечь тоже не только не перестали, а усовершенствовали — секут и в селе и в волости… Старики думают, что это ученье, а за что? За трубочки с табачком, за пустяки, внимания не стоящие. Высекли, разозлили малого, а тот со зла пустил красного петуха, спалил всю деревню, в разор разорил и закабалил купцу. Из всех сил бьются, чтоб в податях выправиться, и в то же время продают за копейку огромный доход, а на глазах у них крадет деньги и староста, и писарь, и старшина, и никто об этом дознаться не может. И везде, где не понимают, — водка. Водка — везде, где нужно знание обстоятельств, недоступных крестьянскому уму. Это, с одной стороны, а с другой крепостной опыт, то есть опыт, решительно ни на что не годный при новых условиях жизни, — вот решители сложных вопросов всей системы самоуправления, общественных, юридических, финансовых. Наблюдая эту разладицу и нескладицу, деревенский наблюдательный ум непременно должен сказать: «Нет, ребята, с вами пива не сваришь… Всю жизнь бейся, а придет старость — иди по миру: вам надо подати платить, а старику не в силу работать, стало быть ступай вон, а на твое место нового работника… Всю жизнь бейся, а вы разозлите, обидите какого-нибудь человека напрасно, сожжет он тебя дотла, совсем со скотиной, и опять вылезай!» — «С вами тут жить ничего не разберешь, точно во тьме кромешной, лучше от вас убраться подобру-поздорову!» И так, наблюдая эти два рода непорядков (господский и крестьянский), деревенский наблюдательный ум относительно первых приходит к тому заключению, что там — всяческое желание избежать всяких неудобств, по возможности без малейших уступок кому бы и чему бы то ни было, и никакого внимания к нужде нашего брата. «Тут, брат, нас не пожалеют!» — решает он, припоминая столетия, в которые народ работал на барскую усадьбу. Главное же, он видит, что тут все дело держится на деньгах. Деньги — корень всему. С другой стороны, крестьянские непорядки приводят такого наблюдательного человека уж не к злой насмешке, а к страху той неизвестности, безрезультатности жизни, в которой нельзя не убедиться всякому мало-мальски внимательному деревенскому жителю, хотя жизнь эта — неусыпающий труд и тягота. Прибавьте ко всему этому еще то, что наблюдатель деревенский воспринимает явления жизни, приводящие его к тем или другим взглядам и убеждениям, самым реальным образом — так сказать, ощущает их не иначе, как на собственной шкуре. Он на собственной шкуре узнал, что значит погорать дотла «по злобе», что значит провиниться перед миром, что значит расплачиваться трудовой копейкой за мирскую неопытность, незнание… Представьте себе все это, и вам будет понятна та жестокость в невнимании к чужой беде, которая начинает руководить деревенским человеком, горьким опытом доведенным до сознания, что надо выбираться из этой хляби собственными средствами… Он уж ничего не видит — начав выбираться — кроме цели стать вне этих трудных и безрезультатных условий жизни. И начинает он при первой возможности пускать в оборот лишний грош, даже сальную свечку, как мы видели. Сколько нам удавалось наблюдать, выделение таких ожесточенных непорядками людей происходило большею частию после неурожайных годов. Здесь лишний рубль дает немедленно власть не над одним каким-нибудь человеком, а над массой людей. Замечательна в биографии всякого такого человека еще следующая небезинтересная черта. Человек, как видите, вышел из ненавистничества как к барину, так и к мужику. Кажется, и тому и другому прямой расчет сокрушить этого ненавистника, но на деле же выходит иное. Барин, обитатель господской усадьбы (говорю в самых общих выражениях), не сокрушает его по тем соображениям, по которым он не без злорадства иной раз говорит себе: «По-о-смотрим! Как-то вы на воле-то проживете! Как заберет вас в руки какая-нибудь кулацкая морда — узнаете барина, да поздно будет!» Иной даже радуется, что такой-то нагрел мужиков: «Так их и надо! Отлично! Право, молодец!» И невольно чувствует симпатию, конечно все-таки считая нагревателя канальей. Канальей его считают и мужики; но разве могут они не поставить ему в заслугу ловкости, с которою он, например, оплел чемадуровского или балабаевского барина?.. «Уж и развязная же только башка у шельмы!» Таким образом, при кличках порицательных: «шельма», «плут», «пройдоха», «каналья», сопутствующих кулаку повсюду и имеющих основание в материальных, всеми чувствуемых ущербах, тому же самому человеку сопутствуют — и ничуть не в меньшем количестве — и похвалы: «ловко!», «отлично!», «гениально оплел!», «молодчина!» — похвалы, основанные, как видите, уж на уважении к уму, таланту, дарованию. Это-то последнее уважение и есть кулацкая сила, в ней-то и заключается гибельность кулацкого влияния: он держится настолько же хищничеством, насколько и нравственным влиянием на общественное сознание, которое, по множеству причин, не может не считать его правым, а пожалуй, и почтенным. Какая же другая дорога для деревенского умного, энергического человека теперь?

141